Вот почему здесь сидели "не все", а имеющие минимум умения к разгляду того "БЫТИЯ", о котором говорит Баратынский. Но еще стыднее было: попав сюда, "РАСТЕРЯТЬ" и то немногое, что было достигнуто в месяцах; а рассеянная жизнь моментально сказывалась временной или перманентной утратой зоркости; тогда в буквальном смысле приходилось, "СИДЕТЬ ЗА КНИГОЙ, А ВИДЕТЬ ФИГУ". В этом смысле "Э. С." были иногда и мучительны: хоть беги с них.
"ЧТО" словесной темы такого "УРОКА", как оно ни было велико, становилось ничем в сравнении с тем, что влагал доктор в слова, как молчание: в случае неуслышания такого молчания оставались "слова": "Э. С." становились просто лекциями. На "Э. С." не сразу допускались; нельзя было и проситься туда; допускались самим доктором.
Бывало: задолго до появлений доктора "МОЛЧАЛИ" деятельно, взывая к максимуму "ПРОБУЖДЕННОСТИ" в себе; разлетевшись с "УЛИЦЫ" и войдя в эту молчаливую комнату, можно было бы себе разбить лоб о "ГРОМ" молчания всех; оно почти ВИСЕЛО для "РАССЕЯННОГО"; для СО СРЕДОТОЧЕННОГО обратно: оно было — РАЗРЕЖЕНИЕМ атмосферы.
И в эту АТМОСФЕРУ вступал доктор, ТОЖЕ приготовивший себя МОЛЧАНИЕМ; первые его слова и последние были как бы РАМКАМИ, отрезывающими от остатков "МИрд СЕГО", — слова удивительные, принесенные из космоса, и произносимые ритмически голосом — невыразимым и обращенные к "ЦУЗАМЕН-КЛЯНГ"; или — созвучию; вообще "СОЗВУЧИЕ", инспиративный след (не образ), — необходимое условие, перерождавшее "ЧТО" слов доктора; без упражнения с "ВТОРЫМИ УШАМИ" нельзя было сидеть на "Э. С.": и сидящий производил тогда разлом "СОЗВУЧИЯ"; и сам уходил, покрытый, как бы ЭФИРНЫМИ синяками (с ощущением порки).
Такова в двух словах обстановка этих "ЧАСОВ". В сумме они образовывали тоже "КЛАСС", наряду с уже описанным "КЛАССОМ".
Наконец бывали еще своего рода "КЛАССЫ", к которым допускались иные из нас; говорю о них, потому что доктор открыто упоминает о них в своей книге; на эти часы мы попадали после того, как укоренялся в душе опыт "Э. С.". Говорить что — либо о них считаю ненужным для себя, да и бесцельным; если на "Э. С." учились внимать смыслам слов Штейнера, то на этих часах учились внимать символам легенд, как действительности звездного (астрального) космоса в обрядовых жестах человека.
К описанным классам присоединяю еще своего рода класс; этот "КЛАСС" — работа, лично сдаваемая доктору, лично им данная; сдача происходила во время личных свиданий с ним; шли к нему с разным: и — возвращались с разным; не было обязательных форм общения; кто хотел бы поделиться тем, что было предметом его работы с доктором, мог бы упомянуть об одном, умолчать о другом, это — его такт в понимании того, о чем уместно упомянуть, о чем — не уместно. Я хотел бы упомянуть лишь об одной стороне серии моих свиданий с ним на протяжении четырех лет, поскольку она вскрывает еще одну, несомненную "ШКОЛУ"; я знаю: то, что предлагал мне доктор, как работу, предлагал он и другим (иным же — не предлагал); стало быть: намечался разряд людей, занятых тем же, чем я; не хочу сказать, что этот класс относился всецело к линии ЭСОТЕРИКИ: тут дело не в ЭСОТЕРИЗМЕ, а в СУИ ГЕНЕРИС устремлении; так — было со мною; так — было с другими; с очень многими — так не было.
Почему, — не наше дело знать.
Вот о чем хочу сказать.
С первого появления у доктора (в июне 12‑го года), он призывал меня (сперва — раз в неделю, потом — реже, все реже), ему сдавать отчет об итоге медитативной работы и о том, что она вызывает во мне: в чисто познавательном смысле, в смысле интимных переживаний, в смысле моральной фантазии; и даже: в мире просто ощущений; так сложилось, что мой первый отчет о данной мне работе вылился у меня в ряде немых схем, положений, являющих попытку и познавательно проработать итоги "УПРАЖНЕНИЙ": УЗНАНИЙ и НЕУЗНАНИЙ; кроме того: я вел особый "ДНЕВНИК" того, что, простите за выражение, я себе называл "МЕДИТАТИВНЫМ СЫРЬЕМ"; подгляды, полуподгляды, образы, полуобразы, мысли об ощущениях, ясные, невнятные, самые ощущения, иногда пренелепо показанные (в символах зарисовок) и ЯЗЫК ЗНАКОВ, особая гиероглифика (из нее позднее прорастали во вне все мои схемы, вплоть до лекционных).
Помню, как было трудно впервые тащить ЭКСТРАКТ первой недели; но сам он сказал: "Приходите через неделю: и изложите мне итоги ваших усилий". К схемам, знакам, зарисовкам, — прибег сперва я ввиду трудности мне с ним объясняться по — немецки (еще опыта не было); необходимость быть точным до педантизма — развязала не рот, а руку. К изумлению, доктор даже был рад мною предложенному языку; из материала моих же схем он выбрал нечто, прибавив свои задания, почти условия данной задачи; а через неделю мне надо было принести и решенье; с улыбкою взглянув на листы схем, в них тыкнул пальцем, мне сказав: "Будет много сложнее еще!" Я же, неся схемы, если чего боялся, так именно: познавательной сложности. Она — то и вызвала в нем жест поощрения.
Вы и представить не можете, с какою осмелевшею "ПРЫТКОСТЬЮ" всю последующую неделю (с утра до ночи) я, "ОБМОЗГОВЫВАЯ", вертел, сложнил свои же схемы, тронутые ретушью его; вдохновляясь его же словами, чтобы они задвигались; на следующей неделе я явился уже не с листом, а… с ПОРТФЕЛЕМ листов; и он опять внимательно со мною их разглядывал: и те, что были обращены к познанию, и те, что были экстрактом "ДНЕВНИКА", т. е. "СХЕМЫ" еще кипятящиеся в ощущениях, в хаосе первого становления.
Поскольку мой опознанный материал являл собою вид строго вычерченных рисунков с кругами, проведенными циркулем, с линиями, проведенными линейкой, где пересечения оттенялись всеми оттенками цветных чернил (фланг пузырьков угрожал столам и подоконникам), — постольку "СЫРЬЕ" было каракулями в смысле уродцев и гротесков, изображенных там с комментариями "гротесков" текста, и по содержанию, и по ужасающему нагромождению этимологических и синтаксических ошибок.