Когда появлялся в бараке он, — наш жест был: сбежаться к нему; мы удерживались, ожидая, когда подойдет; в исключительных случаях мы его, так сказать, настигали; и настойчиво вели к форме; глядя со стороны на то, могло показаться, что в нас нет достаточного к нему уважения; глядя, как его дергали за рукав, можно было подумать: в нас нет "пиэтета"; все внешние знаки дистанции падали: выступало дело.
Перед своим отъездом из Дорнаха я продолжал работать в пространстве портала под потолком: на мостках; из — за наружной стены мне под ноги прорубался "Л", вырезая окно; голова "Л" — просовывалась, или моя; мы — переговаривались; свесившись головой вниз, видел: бетонную площадку, холм, Дорнах, дали. Доктор — не возвращался (он долго отсутствовал); мысль, что покидаю Дорнах надолго, его не увидев, меня волновала.
Однажды в ясный день разнеслось известие: "Доктор вернулся!" И сердце — екнуло: еще увижу его; часов в пять — слышу голос: "Доктор!" Перемазанный, пыльный, со стамеской в одной руке, с молотком в другой — на четвереньках пролезаю наружу, в дыру из стены свешиваюсь: внизу — доктор, сияющий, радостный, в сюртуке, с черной шляпой с полями; и с ним — розовая М. Я. сияет золотыми волосами. Я с карачек над ними махаю руками (молотком и стамеской); он, подняв руку над головой, улыбается пленительно; и бросает громко: "ГРЮСС ГОТТ!" В порыве к нему, в его ПОРЫВЕ сказалась простота сердечности: так встречаются родственники или дети с родителями.
Так мы встречали его, когда он приходил к нам.
Это было в раннюю пору работы в бараках; взобравшись на мостки, высотой с добрую сажень, я углубился в работу над кленом. Голос: "Доктор!" Я — с краю мостков; подо мной — М. Я. Штейнер; шагах в трех — доктор: спиною ко мне; в то же мгновение чувствую: ноги теряют равновесие; и мне остается: свергнуться вниз или прыгнуть, чтоб избежать ушиба; грохаюсь вниз: и оказываюсь лежащим в ногах М. Я. (с молотком и огромной стамеской); она — в испуге: "Вы ушиблись?" Вскочил на ноги; все — в смех. Доктор, стоявший спиною ко мне — даже не вздрогнул: повернул сосредоточенное лицо с укоризной на миг: и ушел в разговор; все же ахнули от громового грохота, произведенного мною; но ни один мускул не изменился в лице его.
Так он владел собой.
Он любил корпорацию резчиков; это "личное" чувство к нам, не раз в нем непроизвольно вспыхивало (в фактах распутывания интриг, которые велись против нас, и других случаях); строгий и требовательный, он не раз готов был "хвальнуть" нас, — так просто: от избытка чувств: в Норчоппинге (в Швеции), на одной из лекций он шведам рассказывал о быте Дорнаха; сердечно описывал нашу жизнь; между прочим, взглянув на меня, подмигнул лукаво; и сказал громко: "Глядя на наших УВАЖАЕМЫХ членов здесь, — слово "уважаемых" произнес с ласковым комизмом, — никто не мог бы представить их вида, когда они в сараях обливаются испариной". Это — в мой огород: в Швеции я ходил в сюртуке, заботясь о туалете; и этот мой вид — контраст с Дорнахом, где работал в русской рубашке без ворота; испарина градом катилась с лица; и я то и дело утирал лицо рукавом рубахи; эти мои рабочие замашки он подсмотрел: в его словах было много комизма; еще больше ласковости.
Рабочий в Дорнахе выглядел живописно и пестро, пугая мелкобуржуазный глаз; не было летних пикейных костюмов: короткие штаны, засученные рукава, открытые груди, куртки самых фантастических видов, русские рубахи, передники, швейцарские костюмы (а ла Вильгельм Телль), столы всех цветов Радуги, польские душегрейки; чего — чего не было! Молодежь съехалась из разных стран: и ходила в национальных костюмах; "европейское" платье мешало работе. Туман, сырость, Дождь, размой глины сменялися духотою и пылью; на холме был потоп [поток] щепок, стружек и деревянных опилок; простонародный костюм выносил все это, а "европейский", — нет; иные ходили дранцами; доктору нравилась рабочая пестрота: он хвалил русскую рубаху.
Дорнах стоит мне нескончаемым калейдоскопом воспоминаний; раз начав, я никогда не кончу; он встает мне в днях и в часах: изо дня в день. За 2 с половиной года жизни в Дорнахе я был вполне отдан людям. Мы странно жили, скученные на пространстве двух деревушек; отрезанные от всего мира войной, мы, 19 наций Европы, пронизывали друг друга разными бытами; и — падали стены не только [не только стены] отдельных обиталищ; падали меж нами подчас и границы снов; смешиваясь в снах, мы появлялись друг перед другом в странном виде, то радуясь, то ужасаясь друг другу; нигде не было теснее сближений, нигде меч разделения не ударял с такой яростью.
Дорнах остался мне квинтэссенцией человеческой красоты и человеческого безобразия, дико столкнутых под ни на что не похожими формами, которые, мы же, ставшие ни на что не похожими, высекали.
Дорнах для меня — своего рода кампания 12‑го года: завоевание огромной страны; и одновременно: почти бегство из нее. И когда я читаю теперь [теперь читаю] малопонятные эпопеи давно исчезнувших народов в их усилиях с (роить циклопические постройки, я непроизвольно вспоминаю Дорнах; и почти ловлю себя на восхищении [восклицании]: "Это было в Дорнахе".
И вместе с тем: ни одно историческое событие не отделено от меня таким расстоянием, как Дорнах, где я периодами мыслил себя жителем навсегда; ведь и клочочек земли, нам уделенной, только случайно не оказался нашим; и только случайно не начал я строиться в Дорнахе.
Между тем: глядя на Дорнах из 28‑го года, я говорю себе: "Сюда невозможно вернуться мне, как невозможно вернуться мне в старую арбатскую квартиру, в свои детские годы: невозможно, да и… ненормально".