Воспоминания о Штейнере - Страница 91


К оглавлению

91

Смертельная рана Амфортаса не была излечена; и часто "дорнаховец", призванный к миссии выявить Парсифаля, становился эдаким "Амфортасиком" (безо всякого излечения).

И я наблюдал: вопиющие грехи против против реальной человечности во имя абстрактной и ТОЛЬКО АБСТРАКТНОЙ социальности в Дорнахе; но абстрактная социальность до последнего времени ничего иного и не могла выявить, кроме БОРЬБЫ ПАРТИЙ.

Неужели для этого нужны были заклания бросаемых в бездну жизней и мумификация в себе человека? Не значило ли это: отдать пламени пожара и то, во имя чего совершались БЕССМЫСЛЕННЫЕ ЖЕСТОКОСТИ?

Нельзя жить рывом и перманентностью "совершенно исключительных минут", сменяющих одна другую без возможности разобраться критически хотя бы в одной из минут; а дорнахцы, центр съездов, центр курсов, устраиваемых над движением в его целом, в силу случайного обстоятельства присутствия при всех этих "совершенно исключительных" минутах этот рыв за рывом и штурм за штурмом превратили в какую — то дурную бесконечность инерции; и — только. Есть две инерции: ПОКОЯ и параллельного равномерного движения всех непересекающихся пунктов; так говорит физика; и жаль, — что это забыли дорнахцы; их участь была — или сойти с ума от десятилетия "периодов бурных стремлений" (есть и "сумасшедшие"), или выработать защитный цвет равнодушия и "только заглатывания" всего виденного и слышанного: в 1921 г. при встрече с "дорнахцами" после пяти лет разлуки я был поражен, до чего они разучились критически воспринимать и внятно истолковывать хотя бы лекции Штейнера; иные из них не умели мне ничего внятно "объяснить", разве лишь констатировать: "Было сказано ТО-ТО!" Да и то: "ТО-ТО" порой выглядело в их интерпретации [интерпретациях] чем — то столь серым, что я не мог его отнести за счет слов Штейнера.

ИНТЕРПРЕТИРОВАЛ и ТОЛКОВАЛ Штутгарт (хорошо ли, дурно ли, — другой вопрос); и порой критически углубляла, пусть "крохи" мудрости доктора… "отсталая" в смысле всех "ПОСЛЕДНИХ слов" — Москва.

"Последние слова" непроизвольно искажались в моды ужимок и жестов в дорнахских ветеранах; и это — понятно: они трудились в "ремеслах", в "ячейках"; сделали много; и просмотрели, что утратили не только идеологию, но и самый вкус к ее пониманию: все равно ничего не разберешь, да и некогда: стройка первого Гетеанума, второго Гетеанума, эвритмия, стекла; и все это — под градом курсов на протяжении… 10 лет; а в узких щелях остающегося времени: "героическое" состояние борьбы по ликвидации "исключительных" положений; курсы — не усвоены; личная жизнь — засорена пеплом (не до нее); а дурная бесконечность "ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ состояний" перерождалась в "политику".

Самый интернационализм, завоевываемый конкретно в годы войны, в скольких душах осложнялся завоеваниями РАВНОДУШИЯ к родине, взятой в глубоком смысле; сидение в Центре движения отвлекло от движений, происходивших в жизни вокруг. В 1921–23 годах в беседах с иными дорнахцами я чувствовал: они РАВНО НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ ИЗ ТОГО, ЧТО ПРОИСХОДИТ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ.

Наконец: даже та трезвость, которая вынашивалась при мне в процессе ликвидации средневековой романтики грез "О пути посвящения", в иных душах осложнилась жестом скепсиса до… оттенка цинизма; иные русские дорнахцы и внешним образом выглядели какими — то "нео — нигилистами": "Человеку верить нельзя; все — "хороши": ВЫ, — ДА И МЫ; на антропософские темы — говорить не стоит: ни вы не поймете, ни мы. И не стоит прибирать своей жизни: оттого и комнату свою надо обсорить и опепелить".

Что же остается? Труд в поте лица в сфере ремесла, но без ударного вдохновения, которое может прийти, как луч, лишь из углубления конкретной идеологии, да "политика" ("Вы за Колиско или за Унгера? За Вегман или за фрау доктор Штейнер?"). Бедные дорнахцы!

Оговариваюсь: все это — внешне выпирающие пятна, за которыми теплится свет огромных достижений; и разумеется: не все дорнахцы хромают; именно отсюда выходили претерпевшие до конца, но спасшиеся; и — потом: это — травмы, полученные в огне настоящих сражений. Все эти слова о том, чего дорнахцы не знают о себе и о жизни вне Дорнаха; и они возможны лишь после того, как подчеркнуто: ОНИ ЗНАЮТ ТО, ЧЕГО НИКТО НЕ ЗНАЕТ!

Две ноты, две темы, сближенные в точке романтики, как Шуман и Шуберт; но Шуберт родился в конце 18‑го столетия; Шуман — в первых годах 19‑го. От Шуберта в некоторых нотах скорее дойдешь до Баха, чем до Шумана; от Шумана в некоторых штрихах скорее дойдешь… до Скрябина, чем до Шуберта.

Шуман и Шуберт, мной почувствованные в Дорнахе, верней, Бах и Скрябин, таящиеся под ними, — мучительная антиномия, или ужасные бои, в которых участвовали дорнахцы, бросавшиеся жертвенно в центр огня, — вот происхождение трагической травмы, которая, не знаю, исцелена ли теперь, но признаки которой мне четко выделились в 21–23 годах после 2 '/г лет жизни в Дорнахе и 5 лет критического разбора своих дорнахских впечатлений в России.

В те годы я еще не имел мужества их так просто называть, потому что нить, связывавшая меня с Дорнахом (и в хорошем, и в дурном смысле) не перетлела: И Я ГДЕ-ТО БЫЛ ДОРНАХСКИМ КАЛЕКОЮ. Лишь в 26–28 годах я, нечто утвердив в себе, почувствовал, что могу повернуться на Дорнах с беспристрастием, чтобы вернуться к нему в духе души, ибо Дорнах, как новая культура, поволенная в каждом, — везде; и сам Дорнах лишь МОДЕЛЬ к построению; надо взять у него ПЛЮСЫ, учась на МИНУСАХ.

И все же: в разговоре со мной одна из прекрасных дорнахских антропософок, являющая высокую красоту боевых достижений без "ран" — выразилась: "Люди — то плохи, да вещь — хороша!" В ее "как" звучало: "Надо уметь жертвовать жизнью и, идя на крест, радоваться!" И она — права: я видел ее в Дорнахе; и — скажу: победителей не судят! Но эти слова все же не применимы к случаям, когда бесцельно растоптанная жизнь и топтание жизней близких, начинаясь под флагом жертвы и любви, завершаются под флагом нигилизма и снобистической гримасы; тогда выражение "люди плохи, а вещь хороша" означает: "Гора родила мышь".

91