Случаи его независимого отношения к вопросам любви: муж сетовал на доктора: что когда жена его спрашивала доктора, ехать ли ей к мужу или нет, он не советовал ехать. Позже доктор говорил мужу: "Я знаю, вы сердились на меня за то, что я не сказал вашей жене: "Поезжайте!" Посудите сами — мог ли я так сказать: ведь вы еще — ее любите, а она — меня спрашивает: когда любят, — не спрашивают". Муж, поклонник его "ФИЛОСОФИИ СВОБОДЫ" тут понял все: претензия на доктора сменилась горячей к нему благодарностью.
Он полагал: борьба с самолюбием заключается не в искоренении начал эгоизма, а в исправлении его кривизны; корень эгоизма в "Я" — корень "Я" — в духе; силы "Я" защемлены личностью, вклеены в личность; в нормальном праксисе эгоизм обезвреживается тем, что "Я" видит себя там, где прежде оно видело лишь "ты", или "он": и "ТЫ", становится, как "Я", аскетически умерщвлять эгоизм моральными ДОГМАМИ и только ДОГМАМИ — то же, что умерщвлять пол самобичеванием; в нахождении эгоизму правильной точки применения — видел задачу борьбы с личным: "Пусть, — говорил он, — этот человек движим в подходе к правде хоть мелким эгоизмом, — не важно; а важно: войдя в сферу правды, он будет вынужден уйти из нее, или, найдясь в правде, уйти из своей только личной "жизни"!"
Этим объясняется, что до времени он не только терпел около себя эгоистов, но даже оказывал им знаки внимания; он верил в алхимию самопознания; знал: в иных случаях путь к правде лежит через высыпание тайного греха в видимость; к грехам активности он относился терпимее, чем к грехам косности, сна и благополучия. В обществе появлялись "ДЕФЕКТИВНЫЕ"; пока они не топили общества, он временно терпел их, ожидая от них чуда преодоления.
Он не выносил: довольства от соблюдения "добродетелей".
Раз он сказал: "Лучше дурно мыслить, чем вовсе не мыслить". Так говоря, разумел он ЭТИКУ, а не ЛОГИКУ; "НЕМЫСЛИЕ" полагал он худшим грехом; "СТАВШАЯ" мысль — привычка; "ставшая привычка" — инстинкт; укоренившийся инстинкт — смерть; он волил раскрепощения хоть… мысли, чтобы избежать движения смерти в нас; ибо "СТАВШЕЕ" мыслил он движением в обратную сторону; а такое движение — падение; начало его — довольство собою от соблюдения видимых "ДОБРОДЕТЕЛЕЙ".
Некоторые антропософы по его мнению "НЕ МЫСЛИЛИ", когда им казалось, что в антропософии — все стало ясным, как на ладони; против такого "ПРЕКРАСНОМЫСЛИЯ" он гремел в Дорнахе: "Нельзя сидеть вот с такими длинными лицами; и все — медитировать, медитировать, медитировать! Хоть бы кружок для самообразования учредили! Хоть бы просто собирались, — шутили бы: ну, там — писали шаржи друг на друга!"
Он духовный водитель, дававший "МЕДИТАЦИИ", звал: от "МЕДИТАЦИИ" к… шаржам на них; и не случайно: слишком "ПРЕКРАСНЫ" были медитации иных из теток в то время, внутри которых теткам открывалось: одной — что она — апостол Павел в прошлом воплощении; другой — что она "ПРАМАТЕРЬ ЕВА". А тень от "прекрасных" медитаций росла: в виде "СПЛЕТЕН" теток, от которых в Дорнахе становилось душно.
Но АППЕЛЬ к шаржам не вынесла одна из теток: именно — "ПРАМАТЕРЬ ЕВА"; и мы видели, как в один прекрасный день она переродилась: из увенчанной крестом в ведьмессу, которую вынуждены были… изъять из общества; "АПОСТОЛ ПАВЕЛ" поступил лучше: сел в темный уголок — и на год вовсе исчез из Дорнаха (вероятно, писать на себя шарж).
Когда он видел в ком — либо развивающийся интерес к той или иной проблеме, он готов был, отложив все, прийти на помощь, чем может.
Эту помощь его на себе испытал я, когда писал свою книгу "Рудольф Штейнер и Гете". Ответ мой Метнеру должен был быть ответственным; Метнер много лет углублялся в Гете; Гетево естествознание и комментарии доктора к нему до необходимости ответить Метнеру, лежали за пределами моего кругозора. Сложна позиция Гете; еще сложнее комментарии к позиции Штейнера; и сложна запутанностью атака Метнера; я был вынужден к троякому изучению Гете, Метнера, Штейнера; тысяча вопросов впервые вставала вплоть до вопросов, связанных с естествознанием, от которого я был далеко уже 11 лет. Между тем: доктор был занят безумно всеми работами по Гетеануму и расхлебыванием всех симптомов общественного развала. Идти к нему за разрешением недоумений, я просто не решался.
И ставил свои вопросы Матильде Шолль, начетчице по Гетеанским сочинениям Штейнера; но кроме знания текстов я в ней не встречал ничего; разговор с ней меня не удовлетворил; разговоры с доктором Гошем — тоже.
Вопросы первостепенные, связанные с методологией и Гете, и Штейнера, и естествознания, оставались вопросами: мое разрешение их казалось мне слишком смелым. Каю — то узнав о моем недоумении (стороной), доктор мне предоставил весь вечер (неограниченное количество часов) для скрупулезнейших расспросов. Я ему принес сырье регистров; и длинный списочек того, о чем надо было его спросить; собственно каждый вопрос представлял собою ДЕЛО, обнимающее: 1) столкновение цитат комментария, 2) мою сводку его, из которой вытекал вполне неожиданный вывод, которого порой я не встречал в его сочинениях, 3) этот вывод сталкивал меня с рядом чисто естественнонаучных вопросов (механики, гелиодинамики, вопроса о новой электронной действительности и т. д.), 4) и уже после всего возникал вопрос о научной правомерности моего ответа Метнеру.
Доктор поставил дело так, что мы разбирали вопрос за вопросом, как дело, состоящее из ряда документов; он, положив голову на руку, облокотясь рукой на стол над ворохом моего сырья, заставил меня забыть всякие тонкости; меткими, краткими бросками меня выговорил, интересуясь не столько готовой картиной, а процессом растирания красок.