В Христиании генезис и дорнахских перетрясов моих.
Все впечатления столкнулись в странном растрясе.
Как блещет фьорд между лекциями? Как блещут звезды после лекций? Табль д'от: разговоры о "редиске" с чудаком учителем из растряса укладок; поездок, тащит в Христианию; лавки, кучка русских матросов (пришел крейсер), процессии (праздник "студентов"), кафе (Ибсен сиживал тут); беседа с Митчером и Гошем (о Риккерте, романтизме); встряхнуть мадам Райф за возглас: "Мы испытали мистерии" ("Какие "Мистерии", матушка моя: эко вспомнила, — нет "мистерий", когда оси вселенной, ломаясь, падают на нас!"); К. П. Христофорова и бессмысленная ассоциация: "Христофорова в Христиании"!
Сломана мировая ось; переполнились времена!
Так "дико" переживалися дни судеб; что взять в дорогу? Что сдать на хранение? Едем в Берген.
И доктор сам, как мельк путешествия: Христиания — Берген — Копенгаген — Берлин; был у него аспект: краски, которыми выговаривался, не выгорали или стирались, а исчезали; и черт лица — не было: рот, как рот (кажется, что скривленный); нос, как нос, а кажется — на сторону; да и глаз как бы нет; шляпа, пальто, зонтик: все, как следует; их видишь — на Дебаркадере, в высадке, в окне вагона, среди уличных кривулей (в Бергене домики, точно сидят на куличках, вздернув под небо крыши — носы); а у бергенки этой, — напоминает пятку лицо; рядом — доктор.
Очень странно, более чем странно: он делался таким, как будто и нет его: пустая… оболочка: значило: вцеплен в то, что завтра выблеснет: ни на что не похожий; не простая рассеянность, — странная рассеянность; как вид равнины (не верьте: под равнину загримирован боевой фронт), уже я знал: в эти миги на все способен; и ты на все открыт в нем; происходили события между ним и иным в такие периоды.
Когда он выглядел стертым, из него стреляли молнии; безо всякого перехода, на МИГ, из него взлетал исполинский лик: у подножки вагона, в проходе, где раздеваются.
Электризация инспираций: и кто его чувствовал, это знал… наверняка.
Так во все он вмешивался: не тем, что вмешивался, а тем, что я, как пылинка, был втянут в магнитное поле: и здесь доктор, и там; думаешь, о своем, а он и там; выбежишь на улицу, и чуть не сшибешь его, несущегося со СТЕРТЫМ видом: зонтик, шляпа; а кашнэ — мотается; точно подстерегал.
Носился, и вдруг, на мгновение: виделся высеченным до последней морщинки: и этой яркости не было в нем даже в яркие периоды.
Таким помнится на залитой солнцем бергенской уличке, после того, как он побывал в окрестных горах; и видится на пароходе, уходящем в Копенгаген: весь перечеткий; ходил один с саквояжем по палубе, не заговаривал [не заговаривая], не приближался к кучке, ее смущая, или вперясь в кого — нибудь с удручающей пристальностью; а вид — строгий: ни подойти, ни ввести в разговор; стоит и слушает; лицо не соответствует ничемн.
Он меня смущал всю дорогу; и просто мешал любоваться морем; отойдет и взглянет в дали, не видя людей; и ходит, и ходит: чего он ходит?
А через день в Копенгагене ударил тем, что роилось в нем.
В Христиании перетрясла тема; и то, что в ней вставало мне; но встряс и доктор, — по — новому вскрывшись; как артезианские струи, под земно текущие вдруг бьют; что молчало, то — вскричало; и этот крик его не умолкал во всем путевом зигзаге: Берген — Берлин: он кричал во вселенную на пароходе, в кривых тупичках городишки, в вагоне, в море; мне казалось: я был введен в один из пластов его жизни, о котором лишь подозревал; тема "Штейнер и Христос" открылась здесь в объясняющем стержне; она и была открыта; но я не знал, до какой степени он и ТЕМА — в одном, во всем: навсегда!
С той поры, когда он точно бросив "учительство", произнес слова о недостойности своей коснуться темы, мне и лицо его стало иным; смотрите — иконостас сквозной, но не изнутри занавешен красным шелком; ничего не видишь. Кто — то подошел и, не отворяя царских дверей, отдернул завесу; и там, за завесой, в пролеты дверей, — неясный блеск престола.
Что — то такое случилось с моим восприятием доктора; я не форсировал, не подглядывал; мне и "моего" было достаточно: что с ним делать? Я просто видел в докторе Штейнере… кого — то иного. "Иной" вперялся в меня словами: "Со страхом Божиим… приступи". А доктор Штейнер, вздев саквояж, стоял на палубе, слагая лекцию. Вероятно: менее всего ему было дело… до… меня. Но и мне… не… до… него.
А мы "видели" друг друга: он, погружаясь в заботы дней, а я — вспоминая далекие годы зари моей: 901, 902‑й. Они стали впервые картиною воспоминания в Христиании; с них ТОЖЕ спадала завеса: метель, Москва, пунцовая лампадка церкви, Владимир Соловьев, а надо всем — звезда!
— "Так вот что было: ЧЕГО не поняли!"
Сам себя не понимал!
И чего это Штейнер не спустится в каюту?
Невыносимы истины, на которые он указал в "Пятом Евангелии": невыносимы тем, что все взрывая, они и — логический вывод из всей позиции: от гносеологии до… эвритмии; но так всегда: глядели десятки лет на "маленьких существ", пляшущих под микроскопом; и — невдомек: они — то и суть причины болезней.
И вот пришел Пастер; пришел и указал: только — то!
Нечто подобное случилось с "Пятым Евангелием"; все было дано: лежало открытым в элементах; не видели — целого: не видели и элементов.
Пятнадцать лет "Пятое Евангелие" — достояние тысяч людей; а жизнь западного общества течет так, как будто "Пятого Евангелия" не было; джиу — джицу почтения, поза ЭСОТЕРИЗМА: "Остороженее обращайтесь с материалом". И — из осторожности, шепотом прочтя "конспект", отправляют конспект на полочку; и — не видят, что за 15 лет… улица переполнена событиями "Пятого Евангелия", не узнанными в теме: ни ей, ни… антропософами, в полочках да в конспектах, как бактерии, разложивших атмосферу его, в которой принес его Штейнер в 13‑м году; события свершений, "МИГОВ СТРАННЫХ", глядят из опустошенных наших душ, ставших пустыми "ОНО"; и они же заглядывают из окон, ломают климат, опрокидывают устои, выкидываются в невероятных открытиях естествознания.