Вне СЕРДЕЧНОГО языка ("ВЫ — ПИСЬМО наше, НАПИТАННОЕ В СЕРДЦАХ" — говорит нам апостол) — молчание.
Вот почему и на эсотерических уроках вторую часть лозунга произносил он: "Ин…, — наступало молчание (и — сквозь глаза его виделся Кто — то), — … моримур"* (в Нем мы умираем.), — произносил он отрывисто, строго — взволнованно, как бы наполненный жизнью того, что стоит между "ин" и "моримур". К этому МОЛЧАНИЕ в докторе я и апеллирую; чтобы стало ясно, ЧТО переживали мы в Лейпциге и ЧЕГО ИМЕННО нет в изданном "курсе".
Знаю: он давал медитации, смысл которых был в жизни Имени в нас: вместо Имени — будто случайные буквы.
Медитация над Именем — путь: доктор не был лишь "имяславцем". Взывал к большему: к умению славить Имя дыханием внутренним с погашением внешнего словесного звука: к рождению — СЛОВА в сердце.
В Рождестве этом, — будучи, — звал сквозь пустыню к Крестительству "ИН"… или погружению в воду, перетрясывающему мозги и составы: "моримур" говорим мы, выныривая к этому Рождеству:
Тут путь — к доктору.
Тут — доктор сам!
Мне приходится этого касаться, — после 15 лет молчания об этой стороне воспоминаний; многое — выговорено; о многом пора перестать говорить: оно созревает; многое — еще "к кч
То, о чем юворю, — созревает в теме: "Доктор и Хрис тос"… Время — близится; некоторые — намолчались; если не станем "сестрами" [и] "братьями", перестанем быть "друзьями". Пора научиться знанию: когда что "открыть"; было время, — учились закрывать сердце. "Откровение", без "моримур" — не откровение; но и ПОКРОВЕНИЕ без ОТКРОВЕНИЯ — смерть!
Что мы открываем?
Сердце!
Вспоминать доктора "мозгом", получившим его поцелуй, — нельзя; он не боялся беспомощности в "отечестве" с нами, детьми своими. "Дети, любите друг друга!" — носилось в воздухе.
Говорил, как Павел; молчал — как Иоанн.
Теперь, когда его нет с нами, смысл наш в воспоминании этой вечери с ним; ФИЛОСОФИЯ АНТРОПОСОФИИ — в десятилетиях — будет; будет ли ДЕЙСТВИЕ, о котором он говорил: когда ученики ЕГО учеников говорили, передавалось еще нечто и от Иисуса.
Доктор в теме Христа; в последнем счете: все в докторе сводится к теме Христа; дары, им развитые в себе, с бесконечным благоговением поднимались к теме Христа; пышность выявления антропософской культуры — молчание Штейнера; доктор, летающий из города в город и перекидывающийся от социального вопроса к искусству, от искусства к естествознанию, отсюда к заданиям педагогики — доктор, молчащий о "главном"; в культуре ткет блестки из возможностей, ландшафтов, способных кружить головы; думается: неужели в этот блеск облечется человек? Встает будущий "культуртрегер": царь природы, маг, несущий в чаше дары познания. Но вскрывается молчание о главном над перспективой культур — его слово слов: слово о СЛОВЕ; дары, ризы, блеск — не для "Я" человека: "Не я, но Христос во мне". Самое начертание "Я" ("ИХ") — И. Х.; человек — маг, человек — царь, — в культурном несении даров обращен к яслям; человек — маг, человек — царь идет не к собственничеству; доктор с дарами — перст, указующий на ясли; и доктор — склоняется.
Когда он говорил о благах культуры, тайнах истории, мистерии, он казался порой облеченным в порфиры магом, владеющим тайнами; но вот подходит минута совокупить все дары, и — произносится: "Я", "ИХ", все в "Я"; но тотчас: "Я", "ИХ" в свободно любовном поклоне исчезает из поля зрения: "ИХ" — И. Х.: Иисус Христос; силами свыше держится царь мира; "Царство" — не собственничество; первосвященство — прообраз; соедините все о КУЛЬТУРАХ, о "Я" человека, поставьте в свете сказанного о Христе; и — перерождения "царя" и "мага" в жест склонения; человек — маг, человек — царь отдает блеск собственничества младенцу, рожденному "Я". Ясли, перед нами сложенные; и человек — пастух!
В словах о Христе, произносимых им, мы бывали свидетелями мистерии перерождения в пастуха "мага"; в словах о Христе — он — первый пастух; в словах о культуре мистерий, культуры соткавших, он — первый "маг". И если можно соблазниться о докторе — (кто сей, владеющий знамениями?) — в минуту поднятия слов о Христе выявлялся его последний, таимый облик: пастушечий; он, перед кем удивлялись, готовые короновать и его, он стоял перед нами [ними] БЕЗ ВСЯКОЙ ВЛАСТИ, сложив к ногам рожденной ПРАВДЫ… и… "Я".
Так характеризовал бы я его тональность слов о Христе, растущих из молчания, сквозь слова о культуре; будучи на острие вершины "магической" линии всей истории, взрезая историю мистерий и магий с последнею остротою, перед взрезом этим склонялся он как бы на колени; взрез истории, — разверстые ложесна Софии, Марии, души, являющей младенца; о беспомощности первых мигов этого младенца, обезоруживающей силы и власти и рвущей величие Аримана и Люцифера — непередаваемо он говорил в Берлине на Рождестве: в 1912 году.
Вспоминаю эти слова и вспоминаю лик доктора, произносящего эти слова: беспомощность пастуха, преодолевающего беспомощность лишь безмерной любовью к младенцу, и им озаренная — играла на этом лике: был сам, как младенец, уже непобедимый искусами, потому что уже в последнем не борющийся. Никогда не забуду его, отданного младенцу мага, ставшего пастухом: простой и любящий! Не забуду его на кафедрой, над розами, — с белым, белым, белым лицом: не нашею белизною от павшего на нею света, уже без КРАСОЧНЫХ отблесков. Если говорить не о фитологии ауры, а о моральном ее изжитии, то скажу: такой световой белизны, световой чистоты и не подозревал я в душевных подглядах; разумеется: нигде не видал! ПУРПУРНЫЙ жар исходил от его слов, пронизанных Христом; в эту минуту стоял и не проводник Импульса; проводник Импульса — еще символ: чаша, сосуд: то, в чем лежит Импульс, тот, по ком он бежит.